Памяти Григория Бескровного
Часто снилась потом Гришке дедова хата, где прошли его счастливые детские годы. Просторная, добротно обустроенная — лучшая хата в Небраткове. Стояла она на краю села, на взгорке, оттуда видны были заречные луга, лесок за ними.
По деревенским понятиям семья Иванчуков считалась не такой и большой. Четверых детей подняли дед Василь с бабкой Катериной. Да еще один ребеночек умер у Катерины в ангельском возрасте — Бог дал, Бог и взял.
Когда объявили НЭП, Андрей, их старший сын, подался на строительные работы в Киев. Там и осел. Василь не одобрял этого, считал, что работа на земле — самая главная на свете. Но как потом оказалось, этим Андрей и оберег себя. А младший сын Захар остался с отцом, матерью в родном Небраткове, на Киевщине. Для него поставил Василь на своей усадьбе маленькую хатку — Захар женился недавно, детей пока не было. А в родительской хате, с Василем и Катериной, жили две дочери: семнадцатилетняя Настенька да еще Фрося с мужем и двумя сыновьями-мальцами. Хата большая, места хватало.
Хозяйство Иванчуков считалось зажиточным. Держали трех лошадей, двух коров, несколько свинок, десятка три кур. Земельный надел — восемь десятин. А еще владели ветряной мельницей. В соседней Алексеевке стояла большая мельница — жернова крутила паровая машина. Но и у деда Василя на его ветряке работа не переводилась. Помогал ему Захар, парень тихий, руки золотые, с любым механизмом разобраться мог.
Потом и Фросин муж в семье объявился, тоже помощник хоть куда. Происходил Микола из Алексеевки, из семьи небогатой, но работящей. Увидел как-то на посиделках миловидную, застенчивую Фросю — сразу влюбился. И ей Микола нравился. Поначалу Василь не давал согласия на их женитьбу. Не смея выходить из отцовской воли, Фрося по ночам тихо всхлипывала в подушку. Тогда вступилась мать. Редко перечила мужу Катерина, но тут был такой случай. И Василь смягчился. Свадьбу сыграли шумную.
"Примак" Микола — так называли мужей, принятых в семью жены, — очень быстро стал правой рукой деда. В отличие от тихого Захара, во всем послушного отцу, Микола, шумливый, скорый в движениях, иногда даже осмеливался перечить. Но по делу. Предложил, например, Микола, завести пчельник. Василь сперва сомневался, будет ли выгода. Все-таки попробовали — и Микола оказался прав. В базарные дни отвозил он пахнущий гречихой мед, собранный на заречных лугах, в Алексеевку или чуть дальше, на станцию Каменку. Хорошо продавался мед. Так и жили Иванчуки, трудились с утра до вечера, богатели своим трудом.
Но НЭП заканчивался, приближался "великий перелом". Ганна, жена Захара, работала в местной кооперативной лавке. Оттуда и приносила иногда московскую газету "Правду". После ужина, близоруко щурясь, Захар читал ее вслух отцу и Миколе. Месяц за месяцем все больше распалялась "Правда" от ненависти к деревенским "мироедам". Мрачнело лицо деда Василя, уныло вздыхал Захар. Только Микола, молодым пареньком, уже под конец гражданской войны, мобилизованный в Красную Армию, улыбался благодушно.
— Не волнуйтесь, батя. Не про нас писано. Не для того мы бились с беляками насмерть, чтобы трудовое крестьянство в обиду дать. Самые трудовые мы и есть. Неужто Ивашка Евтухов да дружки его из комитета этого незаможних селян? Им бы только самогону нажраться да на сходе горло подрать. Работать они не больно-то любят — потому и незаможние. Кабы все деревенские работали, как мы, давно бы в городах перебоев с хлебом не было. Вот этими руками и себя кормим, и державу советскую. — Микола выбрасывал свои ручищи на стол, который каждый день скоблила до белизны бабка Катерина. Ладони Миколы в толстых мозолях, под кожей вздувшиеся вены гонят темно-синюю кровь, перекатываются бугры мышц.
Дед Василь ничего не отвечал Миколе, с сомнением качал головой.
В августе двадцать девятого года приспела в Небраткове пора "колхозного строительства". Приехал из райцентра уполномоченный с портфелем, с ним трое милиционеров. Созвали сход. Из семьи Иванчуков пошли на сход дед Василь, Захар, Микола. Да еще увязался за Миколой его семилетний малец Гришка... Запомнился Гришке тот день: пыльная площадь, вынесенный из сельсовета длинный стол, по торжественному случаю красной тряпицей застеленный, за столом — важный, толстомордый уполномоченный вместе с активистами из комитета "незаможних".
— Братишки-селяне! — закричал Ивашка Евтухов, разевая рот с выбитым недавно по пьянке зубом. — Вот и пришло наше, значит, счастливое времечко — сказала линия генеральная, что жить нам теперь одной колхозной семьей. Землица, живность, а также эти, значит, труда орудия — все будет общее.
— А как линия насчет баб распорядилась? — раздался из толпы чей-то охальный голос.
Расползлись в улыбке слюнявые Ивашкины губы.
— Про баб, значит, пока указания не поступало. А поступит — так обобществим за милую душу. Если партия велит...
Из-за стола сердито цыкнул уполномоченный. На полуслове замолчал Ивашка, потушил улыбку.
— Это шучу я, братишки. А если серьезно, то, не откладывая, пишите заявления, значит, добровольные в колхоз. Название ему привез товарищ уполномоченный очень даже верное — "Шлях к коммунизму". На той неделе сойдемся опять, правление выберем. И начнем счастливую жизнь. А скот чтобы привести весь на колхозный двор. Будут теперь буренки дружно шагать в светлое будущее. Вместе, значит, с хозяевами ихними.
— Ну, а если, например, кто заявления не напишет? — полюбопытствовал дед Василь, стоявший в первом ряду, среди самых уважаемых селян.
— А нам, Василь, твое заявление и нужно-то не очень. Тебе нужнее. Покаешься — может, и сбережешь тогда шкуру свою кулацкую. А и не напишешь заявления, так все равно мельница твоя в неделимый фонд колхоза отходит. Согласно текущему постановлению советской власти.
— Мельницу я с Захаром не один год честным трудом подымал, — возразил Василь. — Отнять ее у меня — это ведь как ограбить.
— Верно сказал, дедок. Партия, значит, наша так и повелела: грабь награбленное.
— Врешь ты все, — ощерился Микола, стоявший рядом с дедом. — Слова эти, когда революция шла, партия про помещиков говорила. Чтобы ихнее имущество отнять и между трудовым крестьянством поделить. Не говорила такого партия, чтобы простого селянина грабить потому, что он трудом своим лучше других живет!
— Раньше не говорила, а теперь, значит, сказала. Текущий момент понимать надо. Кулакам — им на селе капитализм требуется, чтоб самим жиреть, а беднякам на них горбатиться.
— Это ты что ли, Иван, на кого-то горбатился? — взорвался Микола. — Да ты и на семью собственную не горбатился никогда, испитая твоя морда!
В толпе раздались смешки. Глаза Ивашки превратились в щелочки.
— А за слова такие с тебя, Микола, с кулацкого подголоска, спросят. Кто поперек становится, мы того в порошок сотрем по всей строгости обострившейся классовой борьбы.
— Это меня, красного конника, в порошок?! Ах, гад, попался бы ты мне, когда я в Первой конной служил!.. — побелевший Микола шагнул к худосочному Ивашке, схватил его за шею клещами-пальцами. — Придушу гада на месте!
Вскочил уполномоченный, закричал что-то по-петушиному, портфель со стола в пыль хлопнулся. Бросились к Миколе милиционеры, повалили на землю. Рванулся было Гришка на помощь отцу, но не успел. Заломив руки, милиционеры затащили отца в сельсовет, заперли в подвале. А вечером увезли в Белую Церковь.
Наутро заторопилась в город Фрося. Два дня обивала пороги, а на третий день буркнул ей начальник, не подымая глаз от бумаг, чтоб ехала домой. Дескать, муж ее как не разоружившийся подкулачник уже отправлен на поселение в Сибирь. Покатились тихие слезы из немигающих Фросиных глаз. Поднял голову начальник, сказал с усмешкой, чтобы не убивалась так. Сверху указание есть: скоро все кулацкие семьи тоже поедут на поселение. Вот она с мужем и свидится...
Навалилась на Небратково ранняя осень, зачастили дожди. Торопились селяне убрать все с полей поскорее. А дед Василь в эту страдную пору почти не выходил из дому. Сидел в горнице, отрешенно уставившись в затянутое тучами небо за окном. Лежали на подоконнике его не привыкшие к праздности руки. Старалась не беспокоить мужа бабка Катерина — сама с дочками и Захаром управлялась по хозяйству. Ухаживали, как всегда, за скотиной. С огорода, позади хаты, все убрали. В базарные дни ездил Захар в Алексеевку и Каменку, продавал мед с пчельника — деньги, они всегда пригодятся. А что до урожая в поле, остались их восемь десятин нетронутыми. Кой прок заниматься этим — урожай на поселение не возьмешь.
В Небраткове уже все знали — составлен в районе список "первой категории раскулачки". Из трехсот пятидесяти семей, живших в селе, попали в список двенадцать, самых зажиточных, в том числе и семья Василя.
Начались занятия в школе. Десятилетка в трех верстах была, в Алексеевке. В этом учебном году Настенька собиралась заканчивать школу. Но сказали ей, как и другим ученикам из "первой категории раскулачки", — в школу не приходить. Все равно недели через две-три поедут. Чтобы не сидеть без дела, нашла Настенька где-то старый, растрепанный букварь, надумала учить Гришку грамоте. Школьный возраст тому еще не подошел, но малец умненький, старательный.
Вечером, сидя в горнице возле керосиновой лампы, шевелил Гришка губами: "Мы не ра-бы. Ра-бы не мы". Проходил через горницу дед Василь — покачав головой, произнес как бы про себя: "Самые что ни на есть рабы. В плену у фараона египетского, усатого". Катерина, услышав слова мужа, подошла к Настеньке, укоризненно сказала: "Нашла, чем мальцу голову забивать. Лучше пусть это читает". Протянула Библию. Буквы в ней — не то, что в букваре, маленькие. А слова попадались непонятные, длинные. Но Гришка не смел ослушаться бабку. Наклонив голову над Библией, медленно складывал слога: "Со-тво-рил Бог не-бо и зем-лю. Зем-ля же бы-ла без-вид-на..."
Главным на селе стал теперь Ивашка Евтухов. Важно ходил по дворам, распоряжался. От важности даже пить, вроде, стал поменьше. Однажды увидел на улице Захара, остановил его.
— Ну, уяснил, Захар, момент текущий? Кому советская власть — мать родная, а кому — мачеха?.. Не так повел себя дед Василь, не разоружился в своем кулацком естестве. А отсюда семейству вашему дальняя, значит, дорога. Но я за тебя в районе замолвил слово, помни мою доброту. Решили оставить вас с Ганной. Теперь от самого зависеть будет: хватит если ума — отряхнешь кулацкий дух, станешь заедино с крестьянством колхозным... Так что на мельнице без тебя колхозу пока не управиться, машина, она науки требует. Сиди тихо, поддерживай, значит, на мельнице порядок. Тогда и я тебя в обиду не дам.
Дома разговором этим Захар с отцом поделился, опустил глаза в пол. Помолчал дед Василь. Повернув голову к образам, перекрестился.
— Так тому и быть, хлопец. Хоть ты спасешься...
Прошел сентябрь, потом октябрь. Что-то затягивалась в Небраткове "раскулачка". Поговаривали: поездов, вроде, не хватает — это же по всей Украине сколько семей вывезти надо. В начале ноября заявилась комиссия во главе с Ивашкой Евтуховым в горницу деда Василя.
— Чтоб, значит, завтра к утру быть готовыми, — строго распорядился Ивашка. — Можете взять с собой харчи на дорогу, одежду теплую, одеяла там всякие, посуду, какая самая необходимая. А больше в хозяйстве не трогать ничего, теперь это — наше, колхозное.
Увидел Ивашка в горнице пришедшего к отцу Захара, поманил на кухню.
— Уговор наш помню — останешься. Только, значит, от греха подальше — уходи-ка ты с Ганной сегодня с усадьбы. Притопают чужие — из района. Под горячую руку и тебя загрести могут. При мельнице переночуй. Когда уйдут завтра подводы на станцию, можешь вороч?ться в свою хатку... А насчет родительской хаты, значит, не надейся. Колхозное правление уже распорядилось: в хате этой читальня будет. Имени товарища Владимира Ленина.
Ушла комиссия — торопилась, надо было ей за вечер все двенадцать семей кулацких оповестить. А в хате засуетились женщины. Казалось бы, все уже было давно собрано. Но опять под руководством бабки Катерины стали Фрося и Настенька развязывать узлы, что-то докладывать.
Дед Василь не принимал участия, уселся в горнице на топчане, застеленном цветастым ковриком. На колени к нему Гришка сразу забрался. Очень скучал Гришка по отцу и оттого еще сильнее к деду тянулся.
— И чего опять прыгают, глупые, — кивнув на суетящихся баб, сказал ему дед. — Перед смертью не надышишься.
Часа через полтора, закончив возиться с узлами, запыхавшаяся Катерина присела на топчан возле мужа. Сморщилась, приложила ладонь к середине груди.
— Никак давит опять? — участливо спросил он.
— Ага. Давит — не вздохнуть... И что за болезнь такая привязалась. Дня не проходит, чтоб не прихватило.
— Может полежать тебе?
— Ничего, отпустит помаленьку.
Одетый в полушубок, вошел в горницу Захар. Бледный, потерянный. Приблизился к сидевшим на топчане родителям, медленно повалился на колени. За его спиной то же повторила Ганна.
— Вот проститься пришли, благословение родительское получить, — запинаясь, сказал Захар. — Батя, маменька, неужто расставаться нам? Вымолвите сейчас хоть словечко одно — и с вами поедем... Я ведь и сам себе не мил оттого, что вы в одну сторону, а я в другую. Батя, батя, что молчите-то?
— Не молчу я, хлопчик... Порадовал ты меня очень словами этими — это и есть родная кровь. Только слишком большой подарок будет фараону усатому, если вся моя семья в распыл пойдет. Оставайся, хлопчик. Нет на тебе никакой за то вины — это мы с матерью тебе говорим. Живите с Ганной, детишками обзаводитесь. А когда подрастут, расскажите им всю правду, что с нами сделали. Такое ни забыть, ни простить.
Ткнулся Захар лицом в материнские колени, затрясся. Заголосила Ганна. Плакали Катерина, Фрося, Настенька. За компанию захныкал и Гришка. Только у деда Василя глаза оставались сухими, он медленно оглядывал свое плачущее семейство, крестил каждого...
Обманула комиссия. Пришли к Иванчукам не утром — в разгар ночи, часа в три. Решило начальство, что это самое удобное время, пока прочий люд спит. Проснутся — а в селе уже чисто, "мироедов" нет.
Когда забарабанили в дверь, первой Катерина услышала. Она еще до того проснулась — опять боль в груди прихватила. Открыла Катерина дверь, мимо нее ввалились в хату трое вооруженных людей. Да двое во дворе остались, один из них местный, из колхозного правления. Уже стояли во дворе две подводы наготове.
— Быстро! Собираться! — подгонял проснувшихся Иванчуков один из вошедших, видимо, старший, у него на поясе кобура с наганом висела.
На дно подвод, на сено, побросали узлы. В первую подводу усадили деда Василя с Катериной и Настенькой. Во вторую — Фросю с сыновьями: Гришкой и грудничком Митюхой. Тот на Фросиных руках даже глаз не открыл, причмокивал во сне благодушно.
Никогда раньше не приходилось Гришке просыпаться так рано. И спать ему хотелось, и любопытно было — глухая лунная ночь, от сена на дне подводы исходит горьковатый полынный запах, скрипят колеса, шагают по бокам двое пожилых дядек, охотничьи ружья за спиной. На выезде из села их уже ждут другие подводы. Оцепенев, сидят в них кулацкие семьи. Некоторые женщины плачут беззвучно, прощаются с родным селом навсегда. Вокруг охрана... Вытягивается цепочка подвод на дорогу, что идет в Каменку, на станцию. А по пути к ним еще подводы присоединяются, из соседних сел.
Пока добирались до Каменки, небо на востоке посветлело. Стоит на путях эшелон, вагоны товарные, двухосные. Возле эшелона уже другая охрана, посерьезнее — в военной форме, с винтовками. Споро они работают, опыт, видать, накопили немалый. Подъезжает подвода к открытой двери вагона, людей с нее быстро загоняют внутрь, туда же забрасывают узлы. На смену пустой подводе без задержки подъезжает следующая. Охранник у двери счет ведет — даже Митюху на руках у Фроси не забыл учесть.
После того, как их вагон, хвостовой в эшелоне, заполнился, общее число людей охранник записал мелом на наружной стороне двери. И она закрылась. Скрип подвод переместился к соседнему вагону.
Внутри вагона, с обоих его концов, сколочены двухэтажные нары. В середине, между нарами, — свободное место. Там стоит небольшая железная печурка с выведенной наружу трубой, да еще пустое ржавое ведро — его назначение позже прояснилось. От стенки до стенки на нарах умещаются шесть человек, а если постараться, то и семь. Возле потолка, по бокам от скользящей на шарнирах двери, — два небольших затянутых решеткой оконца. И еще два — на противоположной стенке.
На нижних нарах из шести мест три достались деду, бабке и Фросе с Митюхой на руках. А Настенька и Гришка расположились над ними, на верхних нарах. Из развязанных узлов были вынуты тюфяки, подушки, одеяла. И еще Настенька и Гришка получили в пользование старый полушубок Василя, чтобы прикрываться поверх одеяла.
Слышно было, как подъезжали и подъезжали подводы, заполнялся вагон за вагоном кулацкими семьями. Потом все стихло. И вдруг, заскрипев, открылась опять вагонная дверь. Лучи утреннего солнышка осветили копошащихся на нарах людей. Кто-то потянулся, было, к открытой двери. Но тут же раздался снаружи строгий оклик: "Оставаться на местах! К двери не подходить!"
С верхних нар видна была Гришке часть замусоренной вокзальной платформы. На платформе — группа военных. Один небольшого росточка, почти карлик. Ни винтовки, ни нагана на поясе, но сразу ясно, что главный. Шинели на других серо-зеленые, старые, мятые, а на нем — из хорошего светло-коричневого сукна с рыжеватым отливом. Приказал он что-то — и побежали к вагонам охранники. Один остановился напротив их вагона. Ушанка с красной звездой нахлобучена по самые брови. Лицо молоденькое, растерянное. Сглотнул охранник слюну и, как затверженный урок, громко объявил:
— Приказ номер один. Первое, за попытку побега — расстрел на месте. Второе, за неповиновение охране — расстрел на месте. Приказ подписал командир конвойной группы войск ГПУ товарищ Жучинский. Все.
Охранник обвел глазами нары и вдруг, как бы споткнувшись, задержал их на Гришке. Вернее, чуть сбоку от него — на сидевшей рядом Настеньке.
— И куда повезут-то нас? — раздался скрипучий голос. Спрашивала толстая старуха с бельмом на глазу, сидевшая напротив, на нижних нарах. Гришка ее раньше никогда не видел — наверное, не из их села.
Охранник повернул голову.
— Узнаете в пункте назначения.
— А кормиться как мы будем? — снова спросила старуха.
— Объявлено было — в дорогу брать харчи. Горячей пищей будут обеспечивать раз в день... Если на станции ее приготовят к прибытию эшелона... И на печурке этой можете что-нибудь свое согреть. Вон дрова рядом положены, потом еще выдадут.
— А нужду где справлять? — не унималась старуха с бельмом. — Ежели ждать от станции до станции, то и вытерпишь не всегда.
— Выводить на остановках, чтобы оправится, — запрещено. Это приказ товарища Жучинского... Вон ведро — пользуйтесь. А под ведром в полу дырка есть — когда оно полное, чтобы туда вылить.
— Мужики при бабах, бабы при мужиках?.. Рази это по-людски?
Охранник не успел ответить. Сбоку от него, в проеме двери, возникла внезапно низкорослая фигурка в шинели с рыжеватым отливом. Это Жучинский обход эшелона совершал. Лицо перекошено от злобы.
— Да ты что с врагами этими церемонии разводишь?! Вопросы, ответы... Пусть спасибо скажут, что я их еще по стенке пулеметной очередью не размазал! Не покаялись перед советской властью — хлебайте теперь собственное дерьмо большой ложкой! — Жучинский повернулся в сторону головного конца эшелона, закричал тонким голосом: — Двери замкнуть!..
Заскрипела, закрываясь, дверь, сразу потемнело в вагоне. Было слышно, как снаружи щелкнул навешенный на дверные петли замок. Дернулся эшелон и начал медленно набирать скорость. Задвигались в вагоне люди, стали развязывать мешки, доставать харчи — завтракать пора.
Соскользнула с верхних нар Настенька, зашепталась со своими.
— Маменька, Фросенька, охранник-то, который приказ говорил, знаете кто?.. Степка Назаренко это — из тех Назаренок, что за сельсоветом живут. Помните, дед его покойный дьяконом в церкви служил?.. В прошлом году Степка школу нашу кончил, и его в армию забрали. Вон где оказался.
— Изменился-то как, не сразу и признаешь, — удивилась Катерина. — Да ведь он еще ухаживать за тобой хотел? Это Степка что ли провожал тебя тогда вечером из школы до дому? А у ворот его уже Василь поджидал — в руке черенок от лопаты.
— Батя, он такой, — вздохнула Фрося. — Он и Миколу моего поначалу отвадить старался. Тоже по спине его черенком огрел, когда мы целовались у плетня. Микола горячий, ни от кого бы не стерпел, но тут сдержался, уважение старшему показал. Больно любил меня...
окончание следует
Добавить комментарий